— Ты чего глазеешь, а? — услышал он строгий возглас Ухтищева.
Ухтищев кричал на мужика. Тот сдернул с головы картуз, хлопнул им себя по колену и, улыбаясь, отвечал:
— Я — барыню послушать подошел...
— Хорошо поет?
— Что и говорить! — с восхищением оглядывая Сашу, сказал мужик. — Бо-ольшая сила голосу в грудях у них!
Его слова вызвали смех дам и двусмысленные речи мужчин.
Саша спросила мужика:
— Ты — поешь?
— Как мы поем! — махнул он рукой.
— Какие песни знаешь?..
— Да всякие... я петь люблю... — И он виновато усмехнулся.
— Давай споем со мной.
— Куда нам! Разве вы мне — пара?
— Ну, запевай!
— Как это весело! — воскликнул Званцев, сморщив лицо.
— Если вам скучно — утопитесь!.. — сказала Саша. сердито сверкнув на него глазами.
— Нет, холодна вода... — ответил Званцев, ежась под ее взглядом.
— А уж пора вам! И воды много теперь, не всю бы вы испортили ее гнилым вашим телом...
— Фи, как остроумно! — воскликнул юноша и с презрением добавил: — В России даже кокотки грубы...
Он обращался к своему соседу, тот ответил ему пьяной улыбкой. Ухтищев тоже был пьян. Посоловевшими глазами глядя в лицо своей дамы, он что-то бормотал. Дама с птичьим лицом клевала конфекты, держа коробку под носом у себя. Павленька ушла на край плота и, стоя там, кидала в воду корки апельсина.
— Никогда я не участвовал в такой нелепой прогулке, — жалобно говорил Званцев соседу.
Фома с усмешкой следил за ним и был доволен, что этот изломанный человек скучает, и тем, что Саша обидела его. Он ласково поглядывал на свою подругу, нравилось ему, что она говорит со всеми резко и держится гордо, как настоящая барыня.
Мужик, стоя около нее, говорил:
— Барыня! Ты бы поднесла мне для ради храбрости?!
— Фома, поднеси ему стакан! И, когда мужик, выпив, вкусно крякнул, Саша скомандовала:
— Начинай...
Скосив рот на сторону, мужик высоким тенором затянул:
Мне не пье-отся и -ех -ни -глотатся -а-а...
Женщина трепетно подхватила:
Ви-ина душа-а не прима-ат...
Мужик сладко улыбнулся, заболтал головой и, закрыв глаза, пролил в воздух дрожащую струю высоких нот:
О -э -мне -пришла -а-а пора -а-а проща -ться -а-а...
А женщина застонала и заплакала:
Он со -о -ро -одныи -ими надо расставаться -а...
Понизив голос, мужик с изумительной силой скорби пропел-сказал:
Эх и в чужу сто -орону надоть мне ити...
Когда два голоса, рыдая и тоскуя, влились в тишину и свежесть вечера, вокруг стало как будто теплее и лучше; всё как бы улыбнулось улыбкой сострадания горю человека, которого темная сила рвет из родного гнезда в чужую сторону, на тяжкий труд и унижения. Точно не звуки, не песня, а те горячие слезы человеческого сердца, на которых выкипела эта жалоба, — сами слезы увлажили воздух. Тоска души, измученной в борьбе, страдания от ран, нанесенных человеку железной рукой нужды, — всё было вложено в простые, грубые слова и передавалось невыразимо тоскливыми звуками далекому, пустому небу, в котором никому и ничему нет эха.
Отшатнувшись от певцов, Фома смотрел на них с чувством, близким испугу, песня кипящей волной вливалась ему в грудь, и бешеная сила тоски, вложенная в нее, до боли сжимала ему сердце. Он чувствовал, что сейчас у него хлынут слезы, в горле у него щипало, и лицо вздрагивало. Он смутно видел черные глаза Саши, — неподвижные, они казались ему огромными и становились всё больше. И ему казалось, что поют не двое людей — всё вокруг поет, рыдает и трепещет в муках скорби, всё живое обнялось крепким объятием отчаяния.
Когда кончили петь, он, вздрагивая от возбуждения, с мокрым от слез лицом, смотрел на них и улыбался.
— Что — тронуло? — спросила Саша. Бледная от усталости, она дышала тяжело и быстро. Фома взглянул на мужика, — он вытирал потный лоб и оглядывался вокруг себя такими растерянными глазами, как будто не понимал — что случилось?
Было тихо. Все сидели неподвижно, молча.
— Ах, господи! — вздохнул Фома, поднимаясь на ноги. — Эх, Саша! Мужик! Кто ты такой? — почти крикнул он.
— Степан...— виновато улыбаясь, ответил мужик.
— Как ты поешь, а? — с изумлением восклицал Фома, тревожно переминаясь на одном месте.
— Э-эх, ваше степенство! — вздохнул мужик. — Горе заставит — бык соловьем запоет... А вот барыня с чего поет, так... это уж богу одному известно... а поет она — ложись и помирай! Н-ну, — барыня!
— Спет-то очень хорошо! — сказал Ухтищев пьяным голосом.
— Чёрт знает что! — раздраженно и почти со слезами закричал вдруг Званцев, вскакивая из-за стола. — Я приехал гулять, — я хочу веселиться, а меня отпевают!.. Что за безобразие! Я не хочу больше, — я уезжаю!
— Жан! Я тоже уезжаю...— заявил господин с бакенбардами.
— Васса! — кричал Званцев. — Одевайся!..
— Да, пора ехать, — спокойно сказала Ухтищеву его рыжая дама. — Холодно... И скоро будет темно...
— Степан! Собирай всё, — командовала Васса. Все засуетились, заговорили о чем-то; Фома смотрел недоумевающими глазами и всё вздрагивал. Люди, покачиваясь, ходили по плотам, бледные, утомленные, и говорили друг другу что-то нелепое, бессвязное. Саша бесцеремонно толкала их, собирая свои вещи.
— Степан! Крикни лошадей...
— А я — выпью еще коньяку, — кто хочет коньяку со мной? — тянул блаженным голосом господин с бакенбардами, держа в руках бутылку.
Васса укутывала шею Званцева шарфом. Он стоял перед нею, капризно выпятив губы, сморщенный, икры его вздрагивали. Фоме стало противно смотреть на них, он отошел на другой плот. Его удивляло, что все эти люди ведут себя так, точно они не слышали песни. В его груди она жила, вызывая у него беспокойное желание что-то сделать, сказать.